Скоро плотный туман непроницаемой стеной закрыл все вокруг

Обновлено: 16.05.2024

Текст книги "За это можно все отдать"

В холодном, неуютном зале
в пустынном аэропорту
слежу тяжелыми глазами,
как снег танцует на ветру.
Как на стекло лепя заплатки,
швыряет пригоршни пера,
как на посадочной площадке
раскидывает веера.
На положении беглянки
я изнываю здесь с утра.
Сперва в медпункте валерьянки
мне щедро выдала сестра.
Затем в безлюдном ресторане,
серьгами бедными блеща,
официантка принесла мне
тарелку жирного борща.
Из парикмахерской вразвалку
прошел молоденький пилот…
Ему меня ничуть не жалко,
но это он меня спасет.
В часы обыденной работы,
февральский выполняя план,
меня на крыльях пронесет он
сквозь мертвый белый океан.
Друзья мои, чужие люди,
благодарю за доброту.
…Сейчас вздохну я полной грудью
и вновь свободу обрету.
Как хорошо, что все известно,
что ждать не надобно вестей.
Благословляю век прогресса
и сверхвысоких скоростей.
Людской благословляю разум,
плоды великого труда
за то, что можно
так вот, разом,
без слов, без взгляда,
навсегда!

«Все кончается на свете…»

Все кончается на свете…
Где-то мчится поезд твой
и в окно влетает ветер,
теплый ветер
полевой.
За окном – столбов мельканье,
полустанки и мосты.
Осыпаются в стакане
подмосковные цветы.

Вероятно, дремлешь ты.
Звезды тихие повисли,
льется сумеречный дым,
и уже другие дали,
и уже другие люди,
и уже другие мысли
завладели сном твоим.
Пусть тебе спокойно спится!
Так и надо.
Так и надо.

Но не стану я таиться —
я ревную и грущу,
я с тобою на границе
расставаться не хочу,
я твое родное сердце
от себя не отпущу.

Я сказать могла бы много:
что у нас одна дорога,
что у нас одни мечты,
что в одно с тобою верим,
что одною меркой мерим
счастье наше —
я и ты…
Но к словам предубежденье
у меня живет в крови.
Даже в грустный час прощанья
я смогла сберечь молчанье,
до последнего мгновенья
я не выдала любви.

До чего же сердце наше
с расстояньями в разладе.
Счастье, полное печали,
мне покоя не дает…

За горами, за лесами
есть какой-то дом в Белграде —
там сестра моя
живет.

Из Десанки Максимович
(с сербскохорватского)


С югославской поэтессой Десанкой Максимович.

Мы не виноваты

Южный ветер теплым своим крылом
поля ласкал, пролетая,
в этот лучший из дней, что с тобой вдвоем,
с тобой вдвоем провела я.
Мы хотели сперва побродить часок,
но бродили целый день напролет,
пока не погас закат…
Это ветер тот,
южный ветер тот
во всем виноват.

Каждая капля, как поцелуй,
звучала, с ветки слетая.
На плотине смеялась сотнями струй
водопада волна крутая.
И только однажды подумала я,
что такая наша прогулка – грех,
и любимого вспомнила взгляд.
Это смех,
вод весенних смех
во всем виноват.

Молчаливый подснежник в кустах притих,
но все же, ища прилежно,
для милой своей отыскал ты их —
пять стебелечков нежных.
И когда загрустили, прощаясь, мы,
подарил ты мне собранный для меня
ранний букетик свой.
Это прелесть дня,
весеннего дня, —
вот что всему виной.

Песня о покинутом ребенке

Сына бросила на дороге.
Иссохшую грудь напрасно
ручонки его искали
и теребили властно.
Этот ротик открытый,
что от крика синеет,
тонкие эти ножки,
что ходить еще не умеют,
и сердце, что уже любит,
оставила я на дороге.

Дождалась, пока опустеют
скамьи все и дорожки,
и на мерзлый дерн положила
новорожденного сына.
В драной моей жакетке,
без пеленок и без одежки,
он в сумрак холодный брошен,
как в воду слепой кутенок.

Добрая женщина! Первая
проходящая мимо,
возьми моего ребенка!
Все улыбки его я дарю тебе,
самые милые, первые годы сына.
Я дарю тебе сладкие
часы у детской кроватки
и первых шагов его ликованье…
Для тебя своею рукою
я отламываю от сердца
все надежды, все упованья.

Добрая женщина! Слушай,
возьми моего сына!
Прижавшись к забору,
как нищие жмутся робко,
когда-нибудь издалека,
на дитя свое взгляд я кину.
Погляжу, как идет он из школы,
как машет тебе рукою.

Прижавшись к забору,
как нищие жмутся робко,
полными слез глазами
буду глядеть виновато,
как твой мальчик шагает тропкой —
единственное, что в жизни
звала я своим когда-то.

Воспоминание о родине

Каждая пядь земли знакома мне в этом крае,
запахи поля знакомы и запахи леса.
Как там небо в течение дня изменяется, знаю,
какие там беды и радости – мне известно.
Знаю, откуда стаи тянутся к югу,
когда куропатки в горах садятся на яйца,
знаю заранее – в первую зимнюю вьюгу —
на каком из холмов самый первый сугроб появится.

Знаю, откуда туча с градом нагрянет,
с какой стороны небо весной яснеет,
и долго ли буковый листик, когда завянет,
падая с ветки на землю, в воздухе реет.

Знаю жизнь всех тропинок, камней, деревьев,
знаю, когда серпы или косы точат,
знаю, чем в доме, отстроенном только что, двери
васильком или вишней крестьянин украсить хочет.

Знаю, что говорит он, когда за налогом приходит
сборщик из города, штрафом ему угрожая,
какие песни девчата, с поля идя, заводят,
как старики горюют в годы неурожая.

«Так было, так будет…»

Так было, так будет
в любом испытанье:
кончаются силы,
в глазах потемнело,
уже исступленье,
смятенье,
метанье,
свинцового тяжестью
смятое тело.
Уже задыхается сердце слепое,
колотится бешено и бестолково
и вырваться хочет
ценою любою,
и нету опасней
мгновенья такого.
Бороться так трудно,
а сдаться так просто,
упасть и молчать,
без движения лежа…
Они ж не бездонны —
запасы упорства…
Но дальше-то,
дальше-то,
дальше-то что же?
Как долго мои испытания длятся,
уже непосильно борение это…
Но если мне сдаться,
так с жизнью расстаться,
и рада бы выбрать,
да выбора нету!

Считаю не на километры – на метры,
считаю уже не на дни – на минуты…
И вдруг полегчало!
Сперва неприметно.
Но сразу в глазах посветлело
как будто!
Уже не похожее на трепыханье
упругое чувствую
сердцебиенье…
И, значит, спасенье —
второе дыханье.
Второе дыханье.
Второе рожденье!

«Жизнь твою читаю…»

Жизнь твою читаю,
перечитываю,
все твои печали
пересчитываю,
все твои счастливые улыбки,
все ошибки,
всех измен улики…
За тобой,
не жалуясь, не сетуя,
всюду следую
по белу свету я,
по небесным и земным
маршрутам,
по годам твоим
и по минутам…
Ничего я о тебе не знаю!
Разве лес —
прогалина лесная?
Разве море —
только ширь морская?
Разве сердце —
только жизнь людская?

«Всегда так было…»

Всегда так было
и всегда так будет:
ты забываешь обо мне порой,
твой скучный взгляд
порой мне сердце студит…
Но у тебя ведь нет такой второй!
Несвойственна любви красноречивость,
боюсь я слов красивых как огня.
Я от тебя молчанью научилась,
и ты к терпенью
приучил меня.
Нет, не к тому, что родственно бессилью,
что вызвано покорностью судьбе,
нет, не к тому, что сломанные крылья
даруют в утешение тебе.
Ты научил меня терпенью поля,
когда земля суха и горяча,
терпенью трав, томящихся в неволе
до первого весеннего луча,
ты научил меня терпенью птицы,
готовящейся в дальний перелет,
терпенью всех, кто знает,
что случится,
и молча неминуемого ждет.

«Счастливо и необъяснимо…»

Счастливо и необъяснимо
происходящее со мной:
не радость, нет – я не любима —
и не весна тому виной.
Мир непригляден, бесприютен,
побеги спят,
и корни спят,
а я не сплю, и день мой труден,
и взгляд мне горести слепят.
Я говорю с тобой стихами,
остановиться не могу.
Они как слезы, как дыханье,
и, значит, я ни в чем не лгу…
Все, что стихами, – только правда,
стихи как ветер, как прибой,
стихи – высокая награда
за все, что отнято тобой!

Я желаю тебе добра

Улыбаюсь, а сердце плачет
в одинокие вечера.
Я люблю тебя.
Это значит —
я желаю тебе добра.
Это значит, моя отрада,
слов не надо,
и встреч не надо,
и не надо моей печали,
и не надо твоей тревоги,
и не надо, чтобы в дороге
мы рассветы с тобой встречали.
Вот и старость вдали маячит,
и о многом забыть пора…
Я люблю тебя.
Это значит —
я желаю тебе добра.
Значит, как мне тебя покинуть,
как мне память из сердца вынуть,
как не греть твоих рук озябших,
непосильную ношу взявших?
Кто же скажет, моя отрада,
что нам надо,
а что не надо,
посоветует, как же быть?
Нам никто об этом не скажет,
и никто пути не укажет,
и никто узла не развяжет…
Кто сказал, что легко любить?

«А знаешь, все еще будет…»

А знаешь, все еще будет!
Южный ветер еще подует,
и весну еще наколдует,
и память перелистает,
и встретиться нас заставит,
и еще меня на рассвете
губы твои разбудят.
Понимаешь, все еще будет!
В сто концов убегают рельсы,
самолеты уходят в рейсы,
корабли снимаются с якоря…
Если б помнили это люди,
чаще думали бы о чуде,
реже бы люди плакали.
Счастье – что оно? Та же птица:
упустишь и не поймаешь.
А в клетке ему томиться
тоже ведь не годится,
трудно с ним, понимаешь?
Я его не запру безжалостно,
крыльев не искалечу.
Улетаешь?
Лети, пожалуйста…
Знаешь, как отпразднуем
встречу!

«Сколько дней…»

Сколько дней
не спалось,
не елось,
не плакалось мне,
не пелось,
не работалось,
не гулялось, —
все в душе своей
разбиралась.
Раздала что было хорошего,
что не нужно —
на свалку брошено,
подмела свою душу
дочиста,
настоящее одиночество.
Настежь окна,
свежо в груди…
Вот теперь давай
приходи!

Синяя птица

Ты на рынке
мне купил голубку.
Маленькую,
худенькую,
хрупкую,
рыжевато-палевой окраски
птицу,
прилетевшую из сказки.
Вытащил помятую рублевку,
чтобы за покупку расплатиться…
Боже, как давно
и как далеко
я разыскивала
эту птицу.
Позади, без малого, полсвета,
скоро жизнь мою оденет иней…
А она была
совсем не синяя,
рыжевато-палевого цвета.

«Я пенять на судьбу не вправе…»

Я пенять на судьбу не вправе,
годы милостивы ко мне…
Если молодость есть вторая —
лучше первой она вдвойне.
Откровеннее и мудрее,
проницательней и щедрей.
Я горжусь и любуюсь ею —
этой молодостью моей.
Та подарком была, не боле,
та у всех молодых была.
Эту я по собственной воле,
силой собственной добыла.
Я в ее неизменность верю
оттого, что моя она,
оттого, что душой своею
оплатила ее сполна!

«Хмурую землю…»

Хмурую землю
стужа сковала,
небо по солнцу
затосковало.
Утром темно,
и в полдень темно,
а мне все равно,
мне все равно!
А у меня есть любимый, любимый,
с повадкой орлиной,
с душой голубиной,
с усмешкою дерзкой,
с улыбкою детской,
на всем белом свете
один-единый.
Он мне и воздух,
он мне и небо,
все без него бездыханно
и немо…
А он ничего про это не знает,
своими делами и мыслями занят,
пройдет и не взглянет,
и не оглянется,
и мне улыбнуться
не догадается.
Лежат между нами
на веки вечные
не дальние дали —
года быстротечные,
стоит между нами
не море большое —
горькое горе,
сердце чужое.
Вовеки нам встретиться
не суждено…
А мне все равно,
мне все равно,
а у меня есть любимый, любимый!

Самолеты

Запах леса и болота,
полночь, ветер ледяной…
Самолеты, самолеты
пролетают надо мной.

Пролетают рейсом поздним,
рассекают звездный плес,
пригибают ревом грозным,
ветки тоненьких берез.

Полустанок в черном поле,
глаз совиный фонаря…
Сердце бродит, как слепое,
в поле без поводыря.

Обступает темень плотно,
смутно блещет путь стальной…
Самолеты, самолеты
пролетают надо мной.

Я устала и продрогла,
но ведь будет, все равно
будет дальняя дорога,
будет все, что суждено.
Будет биться в ровном гуле
в стекла звездная река,
и дремать спокойно будет
на моей твоя рука…
Можно ль сердцу без полета?
Я ли этому виной?
Самолеты, самолеты
пролетают надо мной.

«Нам двоим посвященная…»

Нам двоим посвященная,
очень краткая,
очень долгая,
не по-зимнему черная,
ночь туманная, волглая,
неспокойная, странная…
Может, все еще сбудется?
Мне – лукавить не стану —
все глаза твои чудятся,
то молящие, жалкие,
то веселые, жаркие,
счастливые,
изумленные,
рыжевато-зеленые.
Переулки безлюдные,
непробудные улицы…
Мне – лукавить не буду —
все слова твои чудятся,
то несмелые, нежные,
то тревожные, грешные,
простые,
печальные
слова прощальные.
Эхо слышу я древнее,
что в полуночи будится,
слышу крови биение…
Может, все-таки сбудется?
Ну, а если не сбудется,
разве сгинет, забудется
тех мгновений течение,
душ заблудших свечение?

Птицы, листья и снег

Утром как с цепи сорвался
ветер,
небо одел свинцом.
Наш дуб облетел
и сам не заметил,
и, значит, дело с концом!
По огромной спирали
все выше, выше
сухие листья летят,
летят выше веток
и выше крыши,
в облака улететь хотят.
Ветер вновь их сгребает, швыряет охапки,
попробуй с ним поборись!
У голубей застывают лапки,
стая шумно взлетает с карнизов ввысь.
Ветер гонит их по косой,
все выше,
комкает их, бесшабашно лих,
им небо навстречу
холодом дышит
и роняет белые звезды на них.
Это осень с зимой
сошлись в поднебесье,
там, где вьюги берут разбег,
там, где в сумерках сизых
летают вместе
листья, птицы и снег.

«Морозный лес…»

Морозный лес.
В парадном одеянье
деревья-мумии, деревья-изваянья…
Я восхищаюсь этой красотой,
глаз не свожу,
а сердцем не приемлю.
Люблю землею пахнущую землю
и под ногой
листвы упругий слой.
Люблю кипенье, вздохи, шелест, шорох,
величественный гул над головой,
брусничники на рыжих косогорах,
кочкарники с каемчатой травой…
Труд муравьев, и птичьи новоселья,
и любопытных белок беготню…
Внезапной грусти,
шумного веселья
чередованье
по сто раз на дню.
Люблю я все, что плещется, струится,
рождается, меняется, растет,
и старится,
и смерти не боится…
Не выношу безжизненных красот!
Когда январским лесом прохожу я
и он молчит,
в стоцветных блестках сплошь,
одно я повторяю, торжествуя:
«А все-таки ты скоро оживешь!»

«Как счастье внезапное – оттепель эта…»

Как счастье внезапное – оттепель эта.
Весны дуновеньем земля обогрета.
Еще не начало весны, а предвестье,
и даже еще не предвестье – намек,
что будет,
что рядом,
что срок недалек.
Нет, эти приметы меня не обманут:
совсем по-особому
грустно до слез,
как самый последний оставшийся мамонт,
трубит в одиночестве
электровоз.
Промчался гудок
и за далями сгинул,
и стихло в ночи тарахтенье колес,
и город
молчанье, как шапку, надвинул,
и явственно стало дыханье берез.
Они, возле окон на цыпочках стоя,
глядят любопытно…
Я чувствую их.
Я слышу, как бьется их сердце простое,
как соки пульсируют в почках тугих.
Вот с крыши сосулька обрушилась вниз,
ударилась вдребезги о карниз,
хрустальная дробь раскатилась по жести —
и снова сторожкая долгая тишь…
Я знаю, я знаю: ты тоже не спишь,
ты слушаешь тоже,
мы слушаем вместе.
Как оттепель – близость внезапная эта.
Дыханием счастья душа обогрета.
Еще не начало, а только предвестье,
и даже еще не предвестье – намек,
что будет,
что рядом,
что срок недалек.

«И живешь-то ты близко…»

И живешь-то ты близко,
почти что бок о бок,
в одной из железобетонных коробок,
а солнца не видим,
а ветром не дышим,
а писем любовных
друг другу не пишем…
И как это так получилось нелепо,
что в наших лесах мы не бродим вдвоем,
из ладони не пьем,
ежевику не рвем,
на горячей поляне среди курослепа
не делим по-братски ржаного куска,
не падаем в теплое синее небо,
хватаясь беспомощно за облака.
И в зное полуденном,
в гомоне смутном
не дремлем усталые в холодке
и не слышим, как птицы наши
поют нам
на понятном обоим нам
языке…
Мы солнца не видим
и ветром не дышим,
никуда мы не выйдем,
ничего не услышим,
лишь звонок телефонный
от раза до раза
и всегда наготове
стандартная фраза
для приветствия,
для прощания…
Да еще напоследок
мгновенье молчания.
Минута молчания.
Вечность молчания,
полная нежности
и отчаянья.


Я люблю их. Всяких.
Холеных и грязных,
маленьких и огромных,
красивых и безобразных.

«Все в доме пасмурно и ветхо…»

Все в доме пасмурно и ветхо,
скрипят ступени, мох в пазах…
А за окном – рассвет
и ветка
в аквамариновых слезах.
А за окном
кричат вороны,
и страшно яркая трава,
и погромыхиванье грома,
как будто валятся дрова.
Смотрю в окно,
от счастья плача,
и, полусонная еще,
щекою чувствую горячей
твое прохладное плечо…
Но ты в другом, далеком доме
и даже в городе другом.
Чужие властные ладони
лежат на сердце дорогом.
…А это все – и час рассвета,
и сад, поющий под дождем, —
я просто выдумала это,
чтобы побыть
с тобой вдвоем.

«Что-то мне недужится…»

Что-то мне недужится,
что-то трудно дышится…
В лугах цветет калужница,
в реке ветла колышется,
и птицы, птицы, птицы
на сто ладов поют,
и веселятся птицы,
и гнезда птицы вьют.
…Что-то неспокойно мне,
не легко, не просто…
Стремительные, стройные
вокруг поселка сосны,
и тучи, тучи, тучи
белы, как молоко,
и уплывают тучи
далёко-далеко.
Да и меня никто ведь
в плену не держит, нет.
Мне ничего не стоит
на поезд взять билет
и в полночь на разъезде
сойти в глуши лесной,
чтоб быть с тобою вместе,
чтоб стать весне весной.
И это так возможно…
И это так нельзя…
Летит гудок тревожно,
как филин голося,
и сердце, сердце, сердце
летит за ним сквозь мглу,
и горько плачет сердце:
«Как мало я могу!»

Шишка

Я в снегу подтаявшем,
около ствола,
гладенькую, мокрую
шишку подняла.
А теперь в кармане
я ее ношу,
выну, полюбуюсь,
лесом подышу.
Выну и порадуюсь,
что тогда, в лесу,
может быть, последнюю,
может, предпоследнюю,
а может быть, просто
встретила весну.
Там в снегу лосиные
глубокие следы,
как ведерки синие,
полные воды,
свежие проталины,
муравьи у пня, —
маленькие тайны
мартовского дня.

«Сияет небо снежными горами…»

Сияет небо снежными горами,
громадами округлых ярких туч.
Здесь тишина торжественна, как в храме,
здесь в вышине дымится тонкий луч.
Здесь теплят ели розовые свечи
и курят благовонную смолу.
Нам хвоя тихо сыплется на плечи,
и тропка нас ведет в густую мглу.
Все необычно этим летом странным:
и то, что эти ели так прямы,
и то, что лес мы ощущаем храмом,
и то, что боги в храме этом мы!

«День был яркий, ветреный…»

День был яркий, ветреный.
Шум кипел березовый.
В рощице серебряной
цвел татарник розовый.
Земля была прохладная,
влажная, упругая,
тучи плыли по небу
громоздкие, округлые…
Быть может, слишком часто я
зеленым брежу летом,
но если это счастье,
то как молчать об этом?
Если я такими
богатствами владею —
зачем же, зачем же
их спрячу от людей я?
Ссорятся влюбленные,
грустят, и невдомек им,
что есть края зеленые,
где все бывает легким.
А редко ли встречаются
хмурые, усталые,
вздыхают, огорчаются,
думают, что старые.
Ходят в поликлиники,
вздорят там с врачами…
А в чащах есть малинники,
овраги есть с ручьями.
Там есть трава и синева,
роса и запах тминный,
и стоит это целиком,
с водой, цветами, ветерком,
какой-нибудь полтинник.
И каждому, кто забредет
в лесное это царство,
от всех невзгод, от всех забот
отыщется лекарство.
Помнишь? День был ветреный,
шум кипел березовый,
в рощице серебряной
цвел татарник розовый…

Осень в Крыму

Ранняя нынче
осень в Крыму,
смутное море,
горы в дыму,
пухлые тучи,
дождем налиты,
переползают
через хребты.
Рыжий лишайник,
седая полынь,
ветки ломает
жгучий норд-ост,
только в ущельях —
тишь да теплынь,
свищет по-летнему
глупенький дрозд.
Впрочем, кто знает, —
глуп или нет,
кто разберет,
что у птиц на уме?
Может, и нам
не считать бы примет,
жить и не думать
о близкой зиме…
Ранняя нынче
осень в Крыму,
зябкое море,
дали в дыму…
Как мне живется
светло и легко,
а почему,
сама не пойму.

Норд-ост осенний с гор летел
и щеки жег румянцем.
Шиповник рыжий шелестел,
алея твердым глянцем.
И было гнездышко в кусте,
в колючей чаще ржавой.
Пять красных ягод
в том гнезде,
в сухой листве лежало…
Могли не верить лишь глупцы,
что совершится чудо,
что красноперые птенцы
проклюнутся оттуда.
Но мы с тобой не стали ждать
с надеждой и тревогой,
взглянули только
и опять
пошли своей дорогой.
Все представляю, как потом
снега на горы лягут,
как занесут в гнезде сухом
пять бездыханных ягод.

За валом вал
идет на берег,
бурля зеленым кипятком,
и каждый
в смерть свою не верит,
и каждый
падает ничком.
И, растекаясь пеной млечной,
сбегает медленно
с камней,
чтоб снова слиться
с глубью вечной
и обрести бессмертье
в ней.

Приглушает птичий гам
тишина еловая,
проплывает по снегам
тень моя лиловая.
На снегах и в облаках
синева прозрачная,
в белых пухлых башлыках
спят домишки дачные.
Тень идет сама собой,
в чащи забирается,
о штакетник голубой
пополам ломается…
Хоть сугробы глубоки —
просто нет возможности,
хоть навешаны замки,
из предосторожности,
залезает тень плечом
в окна золоченые,
тени сроду нипочем
зоны запрещенные…
Я шагаю колеей,
потная, усталая,
лед бугристый подо мной,
мешанина талая.
Ноги бедные мои
тяжелы немыслимо,
я от этой колеи
целиком зависима.
Поскользнувшись на ходу,
локоть тру с обидою,
тени, пляшущей в саду,
от души завидую!


1953 год. С дочерью.

«Не сули мне…»

Не сули мне
золотые горы,
годы жизни доброй
не сули.
Я тебя покину очень скоро
по закону матери-земли.
Мне остались считанные весны,
так уж дай на выбор,
что хочу:
елки сизокрылые, да сосны,
да березку – белую свечу.
Подари веселую дворняжку,
хриплых деревенских петухов,
мокрый ландыш,
пыльную ромашку,
смутное движение стихов.
День дождливый,
темень ночи долгой,
всплески, всхлипы, шорохи
во тьме…
И сырых поленьев запах волглый
тоже, тоже дай на память мне.
Не кори, что пожелала мало,
не суди, что сердцем я робка.
Так уж получилось, —
опоздала…
Дай мне руку!
Где твоя рука?

«Шагаю хвойною опушкой…»

Шагаю хвойною опушкой,
и улыбаюсь, и пою,
и жестяной помятой кружкой
из родничка лесного пью.
И слушаю, как славка свищет,
как зяблик ссорится с женой,
и вижу гриб у корневища
сквозь папоротник кружевной…
Но дело-то не в певчих птицах,
не в роднике и не в грибе, —
душа должна уединиться,
чтобы прислушаться к себе.
И раствориться в блеске этом,
и слиться с этой синевой,
и стать самой
теплом и светом,
водой,
и птицей,
и травой,
живыми соками напиться,
земную силу обрести,
ведь ей века еще трудиться,
тысячелетия расти.

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Соколинец


. Мой сожитель уехал. Мне приходилось ночевать одному в нашей юрте.

Не работалось; я не зажигал огня и, полулежа на своей постели, незаметно отдавался тяжелым впечатлениям молчания и мрака, пока короткий северный день угасал среди холодного тумана. Последние слабые лучи понемногу уходили сквозь льдины окон из небольшой юрты; густая тьма выползала из углов, заволакивала наклонные стены, которые, казалось, все плотнее сдвигаются над головой. Несколько времени маячили еще в глазах очертания стоявшего в середине юрты громадного камелька. Казалось, неуклюжий пенат якутского жилья простирает навстречу тьме широко раздвинутые руки, точно в молчаливой борьбе. Но вот и эти смутные очертания исчезли. Тьма. Только в трех местах тихо мерцали расплывчатые фосфорические пятна; это снаружи сквозь оконные льдины тускло заглядывал в юрту мертвящий якутский мороз.

Минуты, часы безмолвною чередой пробегали над моею головой, и я спохватился, как незаметно подкрался тот роковой час, когда тоска так властно овладевает сердцем, когда 'чужая сторона' враждебно веет на него всем своим мраком и холодом, когда перед встревоженным воображением грозно встают неизмеримою, неодолимою далью все эти горы, леса, бесконечные степи, которые залегли между тобой и всем дорогим, далеким, потерянным, что так неотступно манит к себе и что, в этот час, как будто совсем исчезает из виду, рея в сумрачной дали слабым угасающим огоньком умирающей надежды. А подавленное, но все же неотвязное горе, спрятанное далеко-далеко, в глубине сердца, смело подымет теперь зловещую голову и, среди мертвого затишья во мраке, так явственно шепчет ужасные роковые слова: 'навсегда. в этом гробу, навсегда. '

Легкий, ласковый визг, донесшийся до меня с плоской крыши сквозь трубу камелька, вывел меня из тяжелого оцепенения. Это умный друг, верный пес Цербер, продрогший на своем сторожевом посту, спрашивал, что со мною и почему в такой страшный мороз я не зажигаю огня.

Я отряхнулся, почувствовал, что изнемогаю в борьбе с молчанием и мраком, и решился прибегнуть к спасительному средству, которое было тут же под руками. Средство это -- бог юрты, могучий огонь.

У якутов по зимам никогда не прекращается топка, и потому у них нет приспособлений для закрывания трубы. Мы кое-как приладили эти приспособления, наша труба закрывалась снаружи, и каждый раз для этого приходилось взбираться на плоскую крышу юрты.

Я взошел на нее по ступенькам, протоптанным в снегу, которым юрта была закидана доверху. Наше жилье стояло на краю слободы, в некотором отдалении. Обыкновенно с нашей крыши можно было видеть всю небольшую равнину и замыкавшие ее горы, и огни слободских юрт, в которых жили давно объякутившиеся потомки русских поселенцев и, частью, ссыльные татары. Но теперь все это потонуло в сером, холодном, непроницаемом для глаз тумане. Туман стоял неподвижно, выжатый из воздуха сорокаградусным морозом, и все тяжелее налегал на примолкшую землю; всюду взгляд упирался в бесформенную, безжизненную серую массу, и только вверху, прямо над головой, где-то далеко, далеко висела одинокая звезда, пронизывавшая холодную пелену острым лучом.

А вокруг все замерло. Горный берег реки, бедные юрты селения, небольшая церковь, снежная гладь лугов, темная полоса тайги -- все погрузилось в безбрежное туманное море. Крыша юрты, с ее грубо сколоченною из глины трубой, на которой я стоял с прижимавшеюся к моим ногам собакой, казалась островом, закинутым среди бесконечного, необозримого океана. Кругом -- ни звука. Холодно и жутко. Ночь притаилась, охваченная ужасом -- чутким и напряженным.

Цербер тихо и как-то жалобно взвизгивал. Бедному псу, по-видимому, тоже становилось страшно, в виду наступающего царства мертвящего мороза; он прижимался ко мне и, задумчиво вытягивая острую морду, настораживая чуткие уши, внимательно вглядывался в беспросветно-серую мглу.

Вдруг он повел ушами и заворчал. Я прислушался. Сначала все было по-прежнему тихо. Потом в этой напряженной тишине выделился звук, другой, третий. В морозном воздухе издали несся слабый топот далеко по лугам бегущей лошади.

Подумав об одиноком всаднике, которому, судя по слабому топоту, предстояло проехать еще версты три до слободы, я быстро сбежал с крыши по наклонной стенке и кинулся в юрту. Минута в воздухе с открытым лицом грозила отмороженным носом или щекою. Цербер, издав громкий, торопливый лай в направлении конского топота, последовал за мною.

Вскоре в камельке, широко зиявшем открытою пастью в середине юрты, вспыхнул огонек зажженной мною лучины. К этому огоньку я приставил сухих поленьев смолистой лиственницы, и в несколько мгновений мое жилье изменилось до неузнаваемости. Молчаливая юрта наполнилась вдруг говором и треском. Огонь сотней языков перебегал между поленьями, охватывал их, играл с ними, прыгал, рокотал, шипел и трещал. Что-то яркое, живое, торопливое и неугомонно-болтливое ворвалось в юрту, заглядывая во все ее углы и закоулки. По временам трескучее, разыгравшееся пламя стихало. Тогда мне было слышно, как, вылетая в короткую прямую трубку камелька, шипели, трескались в морозном воздухе горячие искры. Но через минуту огонь принимался за свою игру с новой силой, и в юрте раздавались частые взрывы, точно пистолетные выстрелы.

Теперь я уже не чувствовал себя в такой степени одиноким, как прежде. Все, казалось, вокруг меня шевелится, говорит, суетится и пляшет. Оконные льдины, в которые за минуту перед тем глядела снаружи морозная ночь, теперь искрились и переливались отблеском пламени, точно самоцветные камни. Я находил особого рода отраду в мысли, что, во мгле холодной ночи, моя одинокая юрта сверкает светлыми льдинами и сыплет, точно маленький вулкан, целым снопом огненных искр, судорожно трепещущих в воздухе, среди клубов белого дыма.

Цербер уселся против камелька, уставился на огонь и сидит неподвижно, точно белое изваяние; по временам только он поворачивает ко мне голову, и в умных глазах собаки я читаю благодарность и ласку. Тяжелые шаги скрипят по двору у наружной стены, но Цербер остается спокоен, а только снисходительно взвизгивает; он знает, что это наши лошади, стоявшие до сих пор где-нибудь под плетнем, прижав уши и пожимаясь от мороза, вышли на огонь, чтобы стать у стены и смотреть на весело прыгающие искры, на широкую ленту теплого белого дыма.

Но вот собака с неудовольствием отвернулась от огня и заворчала. Через минуту она бросилась к двери. Я выпустил Цербера, и пока он неистовствовал и заливался на своем обычном сторожевом посту, на крыше, я выглянул из сеней. Очевидно, одинокий путник, которого приближение я слышал ранее среди чуткого безмолвия морозной ночи, соблазнился моим веселым огнем. Он раздвигал теперь жерди моих ворот, чтобы провести во двор оседланную и навьюченную лошадь.

Я не ждал никого из знакомых. Якут едва ли приехал бы в слободу так поздно, а если б и приехал, то, без сомнения, знал бы, где живут его 'д о г о р ы' (друг, приятель) , а не повернул бы на первый огонь. Стало быть, рассуждал я, это может быть только поселенец. В обыкновенное время мы не особенно радовались подобным гостям, но теперь живой человек был очень кстати. Я знал, что скоро веселый огонь станет смолкать; пламя лениво и томно потянется по раскаленному дереву, потом останется только куча углей, и по ним, нашептывая что-то, побегут огненные змейки, все тише, все реже. Тогда в юрте настанет опять безмолвие мрака, а в мое сердце опять вольется тоска. Камелек глянет в темноте слабою искоркой из-под пепла, точно из полузакрытого глаза, -- глянет раз и другой и. заснет. А я опять останусь один. один перед долгою, тоскливою, бесконечною ночью.

Мысль о том, что, быть может, мне придется провести ночь с человеком, прошлое которого запятнано кровью, не приходила мне в голову. Сибирь приучает видеть и в убийце человека, и хотя ближайшее знакомство не позволяет, конечно, особенно идеализировать 'несчастненького', взламывавшего замки, воровавшего лошадей или проламывавшего темною ночью головы ближних, но все же это знакомство позволяет трезво ориентироваться среди сложных человеческих побуждений. Вы узнаете, когда и чего можно ждать от человека. Убийца не все же только убивает, он еще и живет, и чувствует то же, что чувствуют все остальные люди, в том числе и благодарность к тому, кто его приютил в мороз и непогоду. Но когда мне приходилось приобретать в этой среде новое знакомство и если при этом у нового знакомого оказывалась оседланная лошадь, а в седле болтались вьючные 'сумы-переметы', то вопрос о принадлежности лошади внушал некоторые сомнения, а содержимое 'переметов' вызывало на размышления о способе его приобретения.

Тяжелая, обитая конской шкурой, дверь юрты приподнялась в наклонной стене; со двора хлынула волна пара, и к камельку подошел незнакомый пришелец. Это был мужчина высокого роста, широкоплечий и

помогите пожалуйста найти наречия в тексте))

Вскоре туман сомкнулся плотной стеной вокруг судна. В молочной мгле двигались медленно, осторожно. В полдень небольшая парусная барка только-только успела вывернуться из-под носа у парохода. В другой раз откуда-то справа, вверху, вдруг появилось облако со сверкающими краями, а в воздухе повеяло холодом. Пароход двигался еле-еле, потом отошёл назад, будто украдкой стал сползать в глубь тумана налево. Это было не облако, а ледяная гора. На пароходе всё притихло, а огромная гора плыла, тихо покачиваясь, и вдруг исчезла, будто растаяла.

спасибо тем кто ответил****

Елена Кокорева

вскоре
вокруг
медленно
осторожно
только-только
справа
вдруг
еле-еле
будто
налево
тихо
вдруг
будто

Виктор Швец

Медленно, осторожно, в полдень (точно не уверена) только только (точно не уверена) , справа, верху, вдруг, еле-еле, назад, будто украдкой, налево, притихло, тихо
Скорее всего так:)

Nadezhda Fedorovich

вскоре, вокруг, только-только, справа, еле-еле, назад, будто, налево, тихо, вдруг, будто

ПОМОГИТЕ СРОЧНО ПЛИЗ С ГРАММАТИЧЕСКИМ ЗАДАНИЕМ

Вскоре туман сомкнулся плотной стеной вокруг судна. В молочной мгле двигались медленно, осторожно. В полдень небольшая парусная барка только-только успела вывернуться из-под носа у парохода. В другой раз откуда-то справа, вверху, вдруг появилось облако со сверкающими краями, а в воздухе повеяло холодом. Пароход двигался еле-еле, потом отошел назад, будто украдкой стал сползать в глубь тумана налево. Это было не облако, а ледяная гора. На пароходе все притихло, а огромная гора плыла, тихо покачиваясь, и вдруг исчезла, будто растаяла.

1. Найти в тексте и подчеркнуть все наречия как члены предложения
2. Сделать морфологический разбор 2-х наречий (по выбору учащегося)
3. Выполнить синтаксический разбор последнего предложения

Ночь на Новый год

Лежат холодные туманы,
Горят багровые костры.
Душа морозная Светланы
В мечтах таинственной игры.
Скрипнет снег — сердца займутся —
Снова тихая луна.
За воротами смеются,
Дальше — улица темна.
Дай, взгляну на праздник смеха,
Вниз сойду, покрыв лицо!
Ленты красные — помеха,
Милый глянет на крыльцо.
Но туман не шелохнется,
Жду полуночной поры.
Кто-то шепчет и смеется,
И горят, горят костры.
Скрипнет снег, — в морозной дали
Тихий, крадущийся свет.
Чьи-то санки пробежали.
«Ваше имя?» Смех в ответ.
Вот поднялся вихорь снежный,
Побелело всё крыльцо.
И смеющийся, и нежный
Закрывает мне лицо.
Лежат холодные туманы,
Бледнея, крадется луна.
Душа задумчивой Светланы
Мечтой чудесной смущена.
31 декабря 1901

© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.

Скоро плотный туман непроницаемой стеной закрыл все вокруг

русский язык со вкусом | егэ

русский язык со вкусом | егэ вернуться к странице

русский язык со вкусом | егэ

.
русский язык со вкусом | егэ запись закреплена

Запятая в ССП (сложносочиненном предложении) не ставится
Есть ряд случаев, когда между двумя грамматическими основами, соединенными сочинительной связью, запятая не ставится

В сложносочиненном предложении с одиночными союзами и, да (=и), или, либо запятая не ставится в следующих ситуациях:

1. Если части ССП имеют что-то общее:
Общий второстепенный член
В эту ночь на море дул крепкий береговой ветер и шел снег (А. Куприн).
Общую придаточную часть
Как только поднялись мы на изволок, туман исчез и первый луч солнца проник почти сзади в карету и осветил лицо спящей против меня моей сестрицы (С. Аксаков).
Общее вводное слово
Возможно, прошло еще слишком мало времени и информация скоро появится.
Общий обособленный член предложения
Вопреки предсказаниям синоптиков, небо уже прояснилось и дождь перестал.
Общую частицу в побудительных предложениях
Только бодрствовали двое часовых да шагал взад и вперед <…> вахтенный унтер-офицер (К. Станюкович).

2. Если части ССП представляют собой

Скоро плотный туман непроницаемой стеной закрыл все вокруг

вернуться к странице

Николай ГУМИЛЁВ
(1886 — 1921)

Я закрыл Илиаду и сел у окна,
На губах трепетало последнее слово,
Что-то ярко светило — фонарь иль луна,
И медлительно двигалась тень часового.

Я так часто бросал испытующий взор
И так много встречал отвечающих взоров,
Одиссеев во мгле пароходных контор,
Агамемнонов между трактирных маркёров.

Так, в далёкой Сибири, где плачет пурга,
Застывают в серебряных льдах мастодонты,
Их глухая тоска там колышет снега,
Красной кровью — ведь их — зажжены горизонты.

Я печален от книги, томлюсь от луны,
Может быть, мне совсем и не надо героя,
Вот идут по аллее, так странно нежны,
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.

Под смутный говор, стройный гам,
Сквозь мерное сверканье балов,
Так странно видеть по стенам
Высоких старых генералов.

Приветный голос, ясный взгляд,
Бровей седеющих изгибы
Нам ничего не говорят
О том, о чём сказать могли бы.

И кажется, что в вихре дней,
Среди сановников и денди,
Они забыли о своей
Благоухающей легенде.

Они забыли дни тоски,
Ночные возгласы: «К оружью»,
Унылые солончаки
И поступь мерную верблюжью;

Поля неведомой земли,
И гибель роты несчастливой,
И Уч-Кудук, и Киндерли,
И русский флаг над белой Хивой.

— «Что с вами?» — «Так, нога болит».
— «Подагра?» — «Нет, сквозная рана». —
И сразу сердце защемит
Тоска по солнцу Туркестана.

И мне сказали, что никто
Из этих старых ветеранов,
Средь копий Грёза и Ватто,
Средь мягких кресел и диванов,

Не скроет ветхую кровать,
Ему служившую в походах,
Чтоб вечно сердце волновать
Воспоминаньем о невзгодах.

Наплывала тень… Догорал камин.
Руки на груди, он стоял один,

Неподвижный взор устремляя вдаль,
Горько говоря про свою печаль:

«Я пробрался вглубь неизвестных стран,
Восемьдесят дней шёл мой караван;

Цепи грозных гор, лес, а иногда
Странные вдали чьи-то города,

И не раз из них в тишине ночной
В лагерь долетал непонятный вой.

Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам подходили львы.

Но трусливых душ не было меж нас,
Мы стреляли в них, целясь между глаз.

Древний я отрыл храм из под песка,
Именем моим названа река,

И в стране озёр пять больших племён
Слушались меня, чтили мой закон.

Но теперь я слаб, как во власти сна,
И больна душа, тягостно больна;

Я узнал, узнал, что такое страх,
Погребённый здесь в четырех стенах;

Даже блеск ружья, даже плеск волны
Эту цепь порвать ныне не вольны…»

И, тая в глазах злое торжество,
Женщина в углу слушала его.

Я знаю женщину: молчанье,
Усталость горькая от слов,
Живёт в таинственном мерцанье
Её расширенных зрачков.

Её душа открыта жадно
Лишь медной музыке стиха,
Пред жизнью дольней и отрадной
Высокомерна и глуха.

Неслышный и неторопливый,
Так странно плавен шаг её,
Назвать нельзя её красивой,
Но в ней всё счастие моё.

Когда я жажду своеволий
И смел, и горд — я к ней иду
Учиться мудрой сладкой боли
В её истоме и бреду.

Она светла в часы томлений
И держит молнии в руке,
И чётки сны её, как тени
На райском огненном песке.

ФРА БЕАТО АНДЖЕЛИКО

В стране, где гиппогриф весёлый льва
Крылатого зовёт играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;

В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.

Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонаротти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.

Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонаротти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство.

На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зелёной маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке, —

На всём, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не всё умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.

Вот скалы, рощи, рыцарь на коне…
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;

Мария держит Сына Своего,
Кудрявого, с румянцем благородным.
Такие дети в ночь под Рождество,
Наверно, снятся женщинам бесплодным.

И так нестрашен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый.
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.

А краски, краски — ярки и чисты.
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освящённом масле.

И есть ещё преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.

Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога.
Но всё в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.

Больные верят в розы майские,
И нежны сказки нищеты.
Заснув в тюрьме, виденья райские
Наверняка увидишь ты.
Но нет тревожней и заброшенней —
Печали посреди шелков,
И я принцессе на горошине
Всю кровь мою отдать готов.

В мой самый лучший, светлый день,
В тот день Христова Воскресенья,
Мне вдруг примнилось искупленье,
Какого я искал везде.
Мне вдруг почудилось, что, нем,
Изранен, наг, лежу я в чаще,
И стал я плакать надо всем
Слезами радости кипящей.

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвёртый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.

Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час,
Оттого что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.

И залитые кровью недели
Ослепительны и легки,
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.

Я кричу, и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь,
Я, носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть.

Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьётся в груди моей.

И так сладко рядить Победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.

Ах, иначе в былые года
Колдовала земля с небесами,
Дива дивные зрелись тогда,
Чуда чудные деялись сами…

Позабыв Золотую Орду,
Пестрый грохот равнины китайской,
Змей крылатый в пустынном саду
Часто прятался полночью майской.

Только девушки видеть луну
Выходили походкою статной —
Он подхватывал быстро одну,
И взмывал, и стремился обратно.

Как сверкал, как слепил и горел
Медный панцирь под хищной луною,
Как серебряным звоном летел
Мерный клёкот над Русью лесною:

«Я красавиц таких, лебедей
С белизною такою молочной,
Не встречал никогда и нигде,
Ни в заморской стране, ни в восточной.

Но ещё ни одна не была
Во дворце моем пышном, в Лагоре:
Умирают в пути, и тела
Я бросаю в Каспийское Море.

Спать на дне, средь чудовищ морских,
Почему им, безумным, дороже,
Чем в могучих объятьях моих
На торжественном княжеском ложе?

И порой мне завидна судьба
Парня с белой пастушечьей дудкой
На лугу, где девичья гурьба
Так довольна его прибауткой».

Эти крики заслышав, Вольга
Выходил и поглядывал хмуро,
Надевал тетиву на рога
Беловежского старого тура.

Конец 1915 – начало 1916

Как странно — ровно десять лет прошло
С тех пор, как я увидел Эзбекие,
Большой каирский сад, луною полной
Торжественно в тот вечер освещённый.

Я женщиною был тогда измучен,
И ни солёный, свежий ветер моря,
Ни грохот экзотических базаров —
Ничто меня утешить не могло.
О смерти я тогда молился Богу
И сам её приблизить был готов.

Но этот сад, он был во всём подобен
Священным рощам молодого мира:
Там пальмы тонкие взносили ветви,
Как девушки, к которым Бог нисходит;
На холмах, словно вещие друиды,
Толпились величавые платаны,

И водопад белел во мраке, точно
Встающий на дыбы единорог;
Ночные бабочки перелетали
Среди цветов, поднявшихся высоко,
Иль между звёзд, — так низко были звёзды,
Похожие на спелый барбарис.

Как странно — ровно десять лет прошло,
И не могу не думать я о пальмах,
И о платанах, и о водопаде,
Во мгле белевшем, как единорог.
И вдруг оглядываюсь я, заслыша
В гуденье ветра, в шуме дальней речи
И в ужасающем молчанье ночи
Таинственное слово — Эзбекие.

Да, только десять лет, но, хмурый странник,
Я снова должен ехать, должен видеть
Моря, и тучи, и чужие лица,
Всё, что меня уже не обольщает,
Войти в тот сад и повторить обет
Или сказать, что я его исполнил
И что теперь свободен…

Вот гиацинты под блеском
Электрического фонаря,
Под блеском белым и резким
Зажглись и стоят, горя.

И вот душа пошатнулась,
Словно с ангелом говоря,
Пошатнулась и вдруг качнулась
В сине-бархатные моря.

И верит, что выше свода
Небесного Божий свет,
И знает, что, где свобода
Без Бога, там света нет.

Когда и вы захотите
Узнать, в какие сады
Её увёл повелитель,
Создатель каждой звезды,

И как светлы лабиринты
В садах за Млечным Путём,
Смотрите на гиацинты
Под электрическим фонарём.

1921
______________________
Видео-приложение: "ВО ИСТИНЕ ВОСКРЕСШИЙ" - Программа телеканала "НИКА-TV" (Калуга); автор - Марина Улыбышева.

Читайте также: