В доме стучали печными дверцами

Обновлено: 09.05.2024

Помогите пожалуйста! Смысл не ясен. как он любил выражаться и прочие

Аркадий Иванович за эти дни приналег на занятия и сделал, - как он любил выражаться, - скачок: начал проходить алгебру - предмет в высшей степени сухой.

1, "как он любил выражаться" - это означает, что Иванович любил объяснить правила алгебры?

Приходила домашняя швея, выписанная из села Пестравки, -
кривобокенькая, рябенькая Соня, с выщербленным от постоянного перегрызания нитки передним зубом, и шила вместе с матушкой тоже какие-то будничные вещи.

2, "от постоянного перегрызания" - это означает, что Соня кусала нитку зубами?

В доме стучали печными дверцами.

3, "стучали печными дверцами" - звучали шум, когда печные дверцы открываются и закрываются?

В доме стучали печными дверцами

На Никиту свалилось четырнадцать его собственных дней, — делай, что хочешь. Стало даже скучно немного. За утренним чаем он устроил из чая, молока, хлеба и варенья тюрю и так наелся, что пришлось некоторое время посидеть молча. Глядя на свое отражение в самоваре, он долго удивлялся, какое у него длинное, во весь самовар, уродское лицо. Потом он стал думать, что если взять чайную ложку и сломать, то из одной части выйдет лодочка, а из другой можно сделать ковырялку, — что-нибудь ковырять. Матушка наконец сказала: «Пошел бы ты гулять, Никита, в самом деле». Никита не спеша оделся и, ведя вдоль штукатуренной стены пальцем, пошел по длинному коридору, где тепло и уютно пахло печами. Налево от этого коридора, на южной стороне дома, были расположены зимние комнаты, натопленные и жилые. Направо, с северной стороны, было пять летних, наполовину пустых комнат, с залой посередине. Здесь огромные изразцовые печи протапливались только раз в неделю, хрустальные люстры висели, окутанные марлей, на полу в зале лежала куча яблок, — гниловатый сладкий запах их наполнял всю летнюю половину. Никита с трудом приоткрыл дубовую двустворчатую дверь и на цыпочках пошел по пустым комнатам. Сквозь полукруглые окна был виден сад, заваленный снегом. Деревья стояли неподвижно, опустив белые ветви, заросли сирени с двух сторон балконной лестницы пригнулись под снегом. На поляне синели заячьи следы. У самого окна на ветке сидела черная головастая ворона, похожая на черта. Никита постучал пальцами в стекло, ворона шарахнулась боком и полетела, сбивая крыльями снег с ветвей. Никита дошел до крайней угловой комнаты. Здесь вдоль стен стояли покрытые пылью шкапы, сквозь их стекла поблескивали переплеты старинных книг. Над изразцовым очагом висел портрет дамы удивительной красоты. Она была в черной бархатной амазонке и рукою в перчатке с раструбом держала хлыст. Казалось, она шла и обернулась и глядит на Никиту с лукавой улыбкой пристальными длинными глазами. Никита сел на диван и, подперев кулаками подбородок, рассматривал даму. Он мог так сидеть и глядеть на нее подолгу. Из-за нее, — он не раз это слышал от матери, — с его прадедом произошли большие беды. Портрет несчастного прадеда висел здесь же над книжным шкапом, — тощий востроносый старичок с запавшими глазами; рукою в перстнях он придерживал на груди халат; сбоку лежал полуразвернутый папирус и гусиное перо. По всему видно, что очень несчастный старичок. Матушка рассказывала, что прадед обыкновенно днем спал, а ночью читал и писал, — гулять ходил только в сумерки. По ночам вокруг дома бродили караульщики и трещали в трещотки, чтобы ночные птицы не летали под окнами, не пугали прадедушку. Сад в то время, говорят, зарос высокой густой травой. Дом, кроме этой комнаты, стоял заколоченный, необитаемый. Дворовые мужики разбежались. Дела прадеда были совсем плачевны. Однажды его не нашли ни в кабинете, ни в дому, ни в саду, — искали целую неделю, так он и пропал. А спустя лет пять его наследник получил от него из Сибири загадочное письмо: «Искал покоя в мудрости, нашел забвение среди природы». Причиною всех этих странных явлений была дама в амазонке. Никита глядел на нее с любопытством и волнением. За окном опять появилась ворона, осыпая снег, села на ветку и принялась нырять головой, разевать клюв, каркала. Никите стало жутковато. Он выбрался из пустых комнат и побежал на двор.

В доме стучали печными дверцами

В гостиную втащили большую мерзлую елку. Пахом долго стучал и тесал топором, прилаживая крест. Дерево наконец подняли, и оно оказалось так высоко, что нежно-зеленая верхушечка согнулась под потолком. От ели веяло холодом, но понемногу слежавшиеся ветви ее оттаяли, поднялись, распушились, и по всему дому запахло хвоей. Дети принесли в гостиную вороха цепей и картонки с украшениями, подставили к елке стулья и стали ее убирать. Но скоро оказалось, что вещей мало. Пришлось опять сесть клеить фунтики, золотить орехи, привязывать к пряникам и крымским яблокам серебряные веревочки. За этой работой дети просидели весь вечер, покуда Лиля, опустив голову с измятым бантом на локоть, не заснула у стола. Настал сочельник. Елку убрали, опутали золотой паутиной, повесили цепи и вставили свечи в цветные защипочки. Когда все было готово, матушка сказала: — А теперь, дети, уходите, и до вечера в гостиную не заглядывать. В этот день обедали поздно и наспех, — дети ели только сладкое — шарлотку. В доме была суматоха. Мальчики слонялись по дому и ко всем приставали — скоро ли настанет вечер? Даже Аркадий Иванович, надевший черный долгополый сюртук и коробом стоявшую накрахмаленную рубашку, не знал, что ему делать, — ходил от окна к окну и посвистывал. Лиля ушла к матери. Солнце страшно медленно ползло к земле, розовело, застилалось мглистыми облачками, длиннее становилась лиловая тень от колодца на снегу. Наконец матушка велела идти одеваться. Никита нашел у себя на постели синюю шелковую рубашку, вышитую елочкой по вороту, подолу и рукавам, витой поясок с кистями и бархатные шаровары. Никита оделся и побежал к матушке. Она пригладила ему гребнем волосы на пробор, взяла за плечи, внимательно поглядела в лицо и подвела к большому красного дерева трюмо. В зеркале Никита увидел нарядного и благонравного мальчика. Неужели это был он? — Ах, Никита, Никита, — проговорила матушка, целуя его в голову, — если бы ты всегда был таким мальчиком. Никита на цыпочках вышел в коридор и увидел важно идущую ему навстречу девочку в белом. На ней было пышное платье с кисейными юбочками, большой белый бант в волосах, и шесть пышных локонов с боков ее лица, тоже сейчас неузнаваемого, спускались на худенькие плечи. Подойдя, Лиля с гримаской оглядела Никиту. — Ты что думал — это привидение, — сказала она, — чего испугался? — и прошла в кабинет и села там с ногами на диван. Никита тоже вошел за ней и сел на диван, на другой его конец. В комнате горела печь, потрескивали дрова, рассыпались угольками. Красноватым мигающим светом были освещены спинки кожаных кресел, угол золотой рамы на стене, голова Пушкина между шкапами. Лиля сидела не двигаясь. Было чудесно, когда светом печи освещались ее щека и приподнятый носик. Появился Виктор в синем мундире со светлыми пуговицами и с галунным воротником, таким тесным, что трудно было разговаривать. Виктор сел в кресло и тоже замолчал. Рядом, в гостиной, было слышно, как матушка и Анна Аполлосовна разворачивали какие-то свертки, что-то ставили на пол и переговаривались вполголоса. Виктор подкрался было к замочной щелке, но с той стороны щелка была заложена бумажкой. Затем в коридоре хлопнула на блоке дверь, послышались голоса и много мелких шагов. Это пришли дети из деревни. Надо было бежать к ним, но Никита не мог пошевелиться. В окне на морозных узорах затеплился голубоватый свет. Лиля проговорила тоненьким голосом: — Звезда взошла. И в это время раскрылись двери в кабинет. Дети соскочили с дивана. В гостиной от пола до потолка сияла елка множеством, множеством свечей. Она стояла, как огненное дерево, переливаясь золотом, искрами, длинными лучами. Свет от нее шел густой, теплый, пахнущий хвоей, воском, мандаринами, медовыми пряниками. Дети стояли неподвижно, потрясенные. В гостиной раскрылись другие двери, и, теснясь к стенке, вошли деревенские мальчики и девочки. Все они были без валенок, в шерстяных чулках, в красных, розовых, желтых рубашках, в желтых, алых, белых платочках. Тогда матушка заиграла на рояле польку. Играя, обернула к елке улыбающееся лицо и запела:

Журавлины долги ноги
Не нашли пути, дороги.

Никита протянул Лиле руку. Она дала ему руку и продолжала глядеть на свечи, в синих глазах ее, в каждом глазу горело по елочке. Дети стояли не двигаясь. Аркадий Иванович подбежал к толпе мальчиков и девочек, схватил за руки и галопом помчался с ними вокруг елки. Полы его сюртука развевались. Бегая, он прихватил еще двоих, потом Никиту, Лилю, Виктора, и наконец все дети закружились хороводом вокруг елки.

Уж я золото хороню, хороню,
Уж я серебро хороню, хороню. —

запели деревенские. Никита сорвал с елки хлопушку и разорвал ее, в ней оказался колпак со звездой. Сейчас же захлопали хлопушки, запахло хлопушечным порохом, зашуршали колпаки из папиросной бумаги. Лиле достался бумажный фартук с карманчиками. Она надела его. Щеки ее разгорелись, как яблоки, губы были измазаны шоколадом. Она все время смеялась, посматривая на огромную куклу, сидящую под елкой на корзинке с кукольным приданым. Там же под елкой лежали бумажные пакеты с подарками для мальчиков и девочек, завернутые в разноцветные платки. Виктор получил полк солдат с пушками и палатками. Никита — кожаное настоящее седло, уздечку и хлыст. Теперь было слышно, как щелкали орехи, хрустела скорлупа под ногами, как дышали дети носами, развязывая пакеты с подарками. Матушка опять заиграла на рояле, вокруг елки пошел хоровод с песнями, но свечи уже догорали, и Аркадий Иванович, подпрыгивая, тушил их. Елка тускнела. Матушка закрыла рояль и велела всем идти в столовую пить чай. Но Аркадий Иванович и тут не успокоился, — устроил цепь и сам впереди, а за ним двадцать пять ребятишек, побежал обходом через коридор в столовую. В прихожей Лиля оторвалась от цепи и остановилась, переводя дыхание и глядя на Никиту смеющимися глазами. Они стояли около вешалки с шубами. Лиля спросила: — Ты чего смеешься? — Это ты смеешься, — ответил Никита. — А ты чего на меня смотришь? Никита покраснел, но пододвинулся ближе и, сам не понимая, как это вышло, нагнулся к Лиле и поцеловал ее. Она сейчас же ответила скороговоркой: — Ты хороший мальчик, я тебе этого не говорила, чтобы никто не узнал, но это секрет. — Повернулась и убежала в столовую. После чая Аркадий Иванович устроил игру в фанты, но дети устали, наелись и плохо соображали, что нужно делать. Наконец один совсем маленький мальчик, в рубашке горошком, задремал, свалился со стула и начал громко плакать. Матушка сказала, что елка кончена. Дети пошли в коридор, где вдоль стены лежали их валенки и полушубки. Оделись и вывалились из дома всей гурьбой на мороз. Никита пошел провожать детей до плотины. Когда он один возвращался домой, в небе высоко, в радужном бледном круге, горела луна. Деревья на плотине и в саду стояли огромные и белые и, казалось, выросли, вытянулись под лунным светом. Направо уходила в неимоверную морозную мглу белая пустыня. Сбоку Никиты передвигала ногами длинная большеголовая тень. Никите казалось, что он идет во сне, в заколдованном царстве. Только в зачарованном царстве бывает так странно и так счастливо на душе.

Детство Никиты - Толстой А.Н.

Рисуя реку Ама­зонку с при­то­ками, Никита с любо­вью и неж­ным весе­льем думал об отце. Совесть его была спо­койна, — матушка напрасно ска­зала, что он его забыл.

Вдруг в стене трес­нуло, как из писто­лета. Матушка громко ахнула, уро­нила на пол вяза­нье. Под комо­дом хрюк­нул и зады­шал со зло­сти еж Ахилка. Никита посмот­рел на Арка­дия Ива­но­вича, кото­рый при­тво­рялся, что читает, на самом деле глаза его были закрыты, хотя он не спал. Никите стало жалко Арка­дия Ива­но­вича: бед­няк, все думает о своей неве­сте, Вассе Ниловне, город­ской учи­тель­нице. Вот она, разлука-то!

Никита под­пер щеку кула­ком и стал думать теперь о своей раз­луке. На этом месте у стола сидела Лиля, и сей­час ее нет. Какая грусть, — была, и нет. А вот — пятно на столе, где она про­лила гум­ми­а­ра­бик. А на этой стене была когда-то тень от ее банта. «Про­ле­тели счаст­ли­вые дни». У Никиты защи­пало в горле от этих необык­но­венно груст­ных, сей­час им выду­ман­ных слов. Чтобы не забыть их, он запи­сал внизу под Аме­ри­кой: «Про­ле­тели счаст­ли­вые дни» — и, про­дол­жая рисо­вать, повел реку Ама­зонку совсем уже не в ту сто­рону, — через Параг­вай и Уруг­вай к Огнен­ной Земле.

— Алек­сандра Леон­тьевна, я думаю, вы правы: этот маль­чик гото­вит себя в теле­гра­фи­сты на стан­цию Безен­чук, — спо­кой­ным голо­сом, от кото­рого полезли мурашки, про­го­во­рил Арка­дий Ива­но­вич, уже давно смот­рев­ший, что выде­лы­вает с кар­той Никита.

Будни

Морозы ста­но­ви­лись все крепче. Ледя­ными вет­рами осы­пало иней с дере­вьев. Снега покры­лись твер­дым настом, по кото­рому иззяб­шие и голод­ные волки, в оди­ночку и по двое, под­хо­дили по ночам к самой усадьбе.

Чуя вол­чий дух, Шарок и Каток от тоски начи­нали ску­лить, под­вы­вать, лезли под карет­ник и выли оттуда тон­кими, тош­ными голо­сами — у‑у-у-у‑у…

Волки пере­хо­дили пруд и сто­яли в камы­шах, нюхая жилой запах усадьбы. Осме­лев, про­би­ра­лись по саду, сади­лись на снеж­ной поляне перед домом и, глядя све­тя­щи­мися гла­зами на тем­ные замерз­шие окна, под­ни­мали морды в ледя­ную тем­ноту и сна­чала низко, будто ворча, потом все громче, заби­рая голод­ной глот­кой все выше, начи­нали выть, не пере­водя духу, — выше, выше, пронзительнее…

От этих вол­чьих воплей Шарок и Каток зары­ва­лись мор­дой в солому, лежали без чувств под карет­ни­ком. На люд­ской плот­ник Пахом воро­чался на печи под овчин­ным тулу­пом и бор­мо­тал спросонок:

— О Гос­поди, Гос­поди, грехи наши тяжкие.

В доме были будни. Вста­вали все очень рано, когда за сине­вато-чер­ными окнами про­сту­пали и раз­ли­ва­лись пун­цо­вые полосы утрен­ней зари и пуши­стые стекла свет­лели поне­многу, синели вверху.

В доме сту­чали печ­ными двер­цами. На кухне еще горела керо­си­но­вая жестя­ная лампа. Пахло само­ва­ром и теп­лым хле­бом. За утрен­ним чаем не заси­жи­ва­лись. Матушка очи­щала в сто­ло­вой стол и ста­вила швей­ную машину. При­хо­дила домаш­няя швея, выпи­сан­ная из села Пест­равки, — кри­во­бо­кень­кая, рябень­кая Соня, с выщерб­лен­ным от посто­ян­ного пере­гры­за­ния нитки перед­ним зубом, и шила вме­сте с матуш­кой тоже какие-то буд­нич­ные вещи. Раз­го­ва­ри­вали за шитьем впол­го­лоса, с трес­ком рвали колен­кор. Швея Софья была такая скуч­ная девица, словно несколько лет валя­лась за шка­фом, — ее нашли, почи­стили немного и поса­дили шить.

Арка­дий Ива­но­вич за эти дни при­на­лег на заня­тия и сде­лал, — как он любил выра­жаться, — ска­чок: начал про­хо­дить алгебру — пред­мет в выс­шей сте­пени сухой.

Уча ариф­ме­тику, по край­ней мере можно было думать о раз­ных бес­по­лез­ных, но забав­ных вещах: о заржав­лен­ных, с дох­лыми мышами бас­сей­нах, в кото­рые вте­кают три трубы, о каком-то, в кле­ен­ча­том сюр­туке, с длин­ным носом, веч­ным «некто», сме­шав­шем три сорта кофе или купив­шем столько-то золот­ни­ков меди, или все о том же несчаст­ном купце с двумя кус­ками сукна. Но в алгебре не за что было заце­питься, в ней ничего не было живого, только пере­плет ее пах­нул сто­ляр­ным клеем, да, когда Арка­дий Ива­но­вич объ­яс­нял ее пра­вила, накло­ня­ясь над сту­лом Никиты, в чер­ниль­нице отра­жа­лось его лицо, круг­лое, как кувшин.

Рас­ска­зы­вая по исто­рии, Арка­дий Ива­но­вич вста­вал спи­ною к печке. На белых израз­цах его чер­ный сюр­тук, рыжая бородка и золо­тые очки были чудо как хороши. Рас­ска­зы­вая, как Пипин Корот­кий в Суас­соне раз­ру­бил кружку, Арка­дий Ива­но­вич с раз­маху резал воз­дух ладонью.

— Ты дол­жен себе усво­ить, — гово­рил он Никите, — что такие люди, как Пипин Корот­кий, отли­ча­лись непо­ко­ле­би­мой волей и муже­ствен­ным харак­те­ром. Они не отлы­ни­вали, как неко­то­рые, от работы, не тара­щили поми­нутно глаз на чер­ниль­ницу, на кото­рой ничего не напи­сано, они даже не знали таких постыд­ных слов, как «я не могу» или «я устал». Они нико­гда не кру­тили себе на лбу вихра, вме­сто того чтобы усва­и­вать алгебру. Поэтому вот, — он под­ни­мал книгу с засу­ну­тым в сере­дину ее паль­цем, — до сих пор они слу­жат нам примером…

После обеда обычно матушка гово­рила Арка­дию Ивановичу:

— Если сего­дня опять два­дцать гра­ду­сов — Никита гулять не пойдет.

Арка­дий Ива­но­вич под­хо­дил к окну и дышал на стекло в том месте, где сна­ружи был при­вин­чен градусник.

— Два­дцать один с поло­ви­ной, Алек­сандра Леонтьевна.

— Ну, вот, я так и знала, — гово­рила матушка, — поди, Никита, зай­мись чем-нибудь.

Никита шел к отцу в каби­нет, зале­зал на кожа­ный диван, поближе к печке, и рас­кры­вал вол­шеб­ную книгу Фени­мора Купера.

В теп­лом каби­нете было так тихо, что в ушах начи­нался едва слыш­ный звон. Какие необык­но­вен­ные исто­рии можно было выду­мы­вать в оди­но­че­стве, на диване, под этот звон. Сквозь замерз­шие стекла лился белый свет. Никита читал Купера; потом, насу­пив­шись, подолгу, без начала и конца, пред­став­лял себе зеле­ные, шумя­щие под вет­ром тра­вя­ными вол­нами, широ­кие пре­рии; пегих мустан­гов, ржу­щих на всем скаку, обер­нув весе­лую морду; тем­ные уще­лья Кор­ди­лье­ров; седой водо­пад и над ним — пред­во­ди­теля гуро­нов — индейца, убран­ного перьями, с длин­ным ружьем, непо­движно сто­я­щего на вер­шине скалы, похо­жей на сахар­ную голову. В лес­ной чащобе, в кор­нях гигант­ского дерева, на камне сидит он сам — Никита, под­пе­рев кула­ком щеку. У ног дымится костер. В чащобе этой так тихо, что слышно, как позва­ни­вает в ушах. Никита здесь в поис­ках Лили, похи­щен­ной коварно. Он совер­шил много подви­гов, много раз уво­зил Лилю на беше­ном мустанге, караб­кался по уще­льям, лов­ким выстре­лом сби­вал с сахар­ной головы пред­во­ди­теля гуро­нов, и тот каж­дый раз снова стоял на том же месте; Никита похи­щал и спа­сал и никак не мог окон­чить спа­сать и похи­щать Лилю.

Когда мороз и матушка поз­во­ляли высо­вы­вать нос из дома, Никита ухо­дил бро­дить по двору один. Преж­ние игры с Миш­кой Коря­шон­ком надо­ели ему, да и Мишка теперь сидел больше на люд­ской, играл в карты — в носы или в хлюст, когда про­иг­рав­шего тас­кали за волосы.

Никита под­хо­дил к колодцу и вспо­ми­нал: вот отсюда он уви­дел в окне дома един­ствен­ный на свете голу­бой бант. Окно сей­час пусто. А вот у карет­ника Шарок и Каток рас­ко­пали под сне­гом дох­лую галку, — это была та самая галка: при­сев около нее, Лиля гово­рила: «Как мне жалко, Никита, посмот­рите — мерт­вая птичка». Никита отнял галку у собак, отнес за погре­бицу и зако­пал в сугробе.

Детство Никиты - Толстой А.Н.

Никита вздох­нул, про­сы­па­ясь, и открыл глаза. Сквозь мороз­ные узоры на окнах, сквозь чудесно рас­пи­сан­ные сереб­ром звезды и лап­ча­тые листья све­тило солнце. Свет в ком­нате был снежно-белый. С умы­валь­ной чашки скольз­нул зай­чик и дро­жал на стене.

Открыв глаза, Никита вспом­нил, что вчера вече­ром плот­ник Пахом ска­зал ему:

— Вот я ее смажу да полью хоро­шенько, а ты утром вста­нешь, — садись и поезжай.

Вчера к вечеру Пахом, кри­вой и рябой мужик, сма­сте­рил Никите, по осо­бен­ной его просьбе, ска­мейку. Дела­лась она так:

Сей­час ска­мейка, конечно, уже готова и стоит у крыльца. Пахом такой чело­век: «Если, гово­рит, что я ска­зал — закон, сделаю».

Никита сел на край кро­вати и при­слу­шался — в доме было тихо, никто еще, должно быть, не встал. Если одеться в минуту, безо вся­кого, конечно, мытья и чище­ния зубов, то через чер­ный ход можно удрать на двор, А со двора — на речку. Там на кру­тых бере­гах намело сугробы, — садись и лети…

Никита вылез из кро­вати и на цыпоч­ках про­шелся по горя­чим сол­неч­ным квад­ра­там на полу…

В это время дверь при­от­во­ри­лась, и в ком­нату про­су­ну­лась голова в очках, с тор­ча­щими рыжими бро­вями, с ярко-рыжей бород­кой. Голова под­миг­нула и сказала:

Аркадий Иванович

Чело­век с рыжей бород­кой — Ники­тин учи­тель, Арка­дий Ива­но­вич, все про­ню­хал еще с вечера и нарочно встал пораньше. Уди­ви­тельно рас­то­роп­ный и хит­рый был чело­век этот Арка­дий Ива­но­вич. Он вошел к Никите в ком­нату, посме­и­ва­ясь, оста­но­вился у окна, поды­шал на стекло и, когда оно стало про­зрач­ное, — попра­вил очки и погля­дел на двор.

— У крыльца стоит, — ска­зал он, — заме­ча­тель­ная скамейка.

Никита про­мол­чал и насу­пился. При­шлось одеться и вычи­стить зубы, и вымыть не только лицо, но и уши и даже шею. После этого Арка­дий Ива­но­вич обнял Никиту за плечи и повел в сто­ло­вую. У стола за само­ва­ром сидела матушка в сером теп­лом пла­тье. Она взяла Никиту за лицо, ясными гла­зами взгля­нула в глаза его и поцеловала.

— Хорошо спал, Никита?

Затем она про­тя­нула руку Арка­дию Ива­но­вичу и спро­сила ласково:

— А вы как спали, Арка­дий Иванович?.

— Спать-то я спал хорошо, — отве­тил он, улы­ба­ясь непо­нятно чему, в рыжие усы, сел к столу, налил сли­вок в чай, бро­сил в рот кусо­чек сахару, схва­тил его белыми зубами и под­миг­нул Никите через очки.

Арка­дий Ива­но­вич был невы­но­си­мый чело­век: все­гда весе­лился, все­гда под­ми­ги­вал, не гово­рил нико­гда прямо, а так, что сердце екало. Напри­мер, кажется, ясно спро­сила мама: «Как вы спали?» Он отве­тил: «Спать-то я спал хорошо», — зна­чит, это нужно пони­мать: «А вот Никита хотел на речку удрать от чая и заня­тий, а вот Никита вчера вме­сто немец­кого пере­вода про­си­дел два часа на вер­стаке у Пахома».

Арка­дий Ива­но­вич не жало­вался нико­гда, это правда, но зато Никите все время при­хо­ди­лось дер­жать ухо востро.

За чаем матушка ска­зала, что ночью был боль­шой мороз, в сенях замерзла вода в кадке и когда пой­дут гулять, то Никите нужно надеть башлык.

— Мама, чест­ное слово, страш­ная жара, — ска­зал Никита.

— Прошу тебя надеть башлык.

— Щеки колет и душит, я, мама, хуже про­сту­жусь в башлыке.

Матушка молча взгля­нула на Арка­дия Ива­но­вича, на Никиту, голос у нее дрогнул:

— Я не знаю, в кого ты стал неслухом.

— Идем зани­маться, — ска­зал Арка­дий Ива­но­вич, встал реши­тельно и быстро потер руки, будто бы на свете не было боль­шего удо­воль­ствия, как решать ариф­ме­ти­че­ские задачи и дик­то­вать посло­вицы и пого­ворки, от кото­рых глаза слипаются.

В боль­шой пустой и белой ком­нате, где на стене висела карта двух полу­ша­рий, Никита сел за стол, весь в чер­ниль­ных пят­нах и нари­со­ван­ных рожи­цах. Арка­дий Ива­но­вич рас­крыл задачник.

— Ну‑с, — ска­зал он бодро, — на чем оста­но­ви­лись? — И отто­чен­ным каран­да­ши­ком под­черк­нул номер задачи.

«Купец про­дал несколько аршин синего сукна по 3 рубля 64 копейки за аршин и чер­ного сукна…» — про­чел Никита. И сей­час же, как и все­гда, пред­ста­вился ему этот купец из задач­ника. Он был в длин­ном пыль­ном сюр­туке, с жел­тым уны­лым лицом, весь скуч­ный и плос­кий, высох­ший. Лавочка его была тем­ная, как щель; на пыль­ной плос­кой полке лежали два куска сукна; купец про­тя­ги­вал к ним тощие руки, сни­мал куски с полки и гля­дел туск­лыми, нежи­выми гла­зами на Никиту.

— Ну, что же ты дума­ешь, Никита? — спро­сил Арка­дий Ива­но­вич. — Всего купец про­дал восем­на­дцать аршин. Сколько было про­дано синего сукна и сколько черного?

Никита смор­щился, купец совсем рас­плю­щился, оба куска сукна вошли в стену, завер­ну­лись пылью…

Арка­дий Ива­но­вич ска­зал: «Аи-аи!» — и начал объ­яс­нять, быстро писал каран­да­шом цифры, помно­жал их и делил, повто­ряя: «Одна в уме, две в уме». Никите каза­лось, что во время умно­же­ния — «одна в уме» или «две в уме» быстро пры­гали с бумаги в голову и там щеко­тали, чтобы их не забыли. Это было очень непри­ятно. А солнце искри­лось в двух мороз­ных окош­ках класс­ной, выма­ни­вало: «Пой­дем на речку».

Нако­нец с ариф­ме­ти­кой было покон­чено, начался дик­тант. Арка­дий Ива­но­вич захо­дил вдоль стены и осо­бым, сон­ным голо­сом, каким нико­гда не гово­рят люди, начал диктовать:

— «…Все живот­ные, какие есть на земле, посто­янно тру­дятся, рабо­тают. Уче­ник был послу­шен и прилежен…»

Высу­нув кон­чик языка, Никита писал, перо скри­пело и брызгало.

Вдруг в доме хлоп­нула дверь и послы­ша­лось, как по кори­дору идут в мерз­лых вален­ках. Арка­дий Ива­но­вич опу­стил книжку, при­слу­ши­ва­ясь. Радост­ный голос матушки вос­клик­нул неподалеку:

— Что, почту привезли?

Никита совсем опу­стил голову в тет­радку, — так и под­мы­вало засмеяться.

— Послу­шен и при­ле­жен, — повто­рил он нарас­пев, — «при­ле­жен» я написал.

Детство Никиты - Толстой А.Н.

Никита пошел в сад, но и там не было жизни. Про­жуж­жала сон­ная пчела. Не шеве­лясь, висели пыль­ные листья, как жестя­ные. На пруду, вре­зан­ная в туск­лую воду, сто­яла лодка, грачи заси­дели ее белыми пятнами.

Никита побрел домой и при­лег на пах­ну­щий мышами диван­чик. Посре­дине зала стоял ого­лен­ный от ска­терти со мно­же­ством про­тив­ных тон­ких ножек обе­ден­ный стол. Ничего на свете не было скуч­нее этого стола. Вда­леке на кухне негромко пела кухарка, — чистит, должно быть, тол­че­ным кир­пи­чом, ножи и воет, воет впол­го­лоса от смерт­ной тоски.

Но вот в полу­рас­кры­том окне, на под­окон­нике, появился Жел­ту­хин, клюв у него был рас­крыт, — до того жарко. Поды­шав, он про­ле­тел над сто­лом и сел Никите на плечо. Повер­тел голо­вой, загля­нул в глаза и клю­нул в висок, в то место, где у Никиты была чер­нень­кая родинка, как зер­нышко, — ущип­нул и опять загля­нул в глаза.

— Отстань, пожа­луй­ста, уби­райся, — ска­зал ему Никита и лениво под­нялся, налил скворцу водицы в блюдечко.

Жел­ту­хин напился, прыг­нул в блю­дечко, выку­пался, рас­плес­кал всю воду, пове­се­лел и поле­тел искать места, где бы отрях­нуться, почи­ститься, и сел на кар­ни­зик дере­вян­ного футляра барометра.

— Фюить, — неж­ным голо­сом ска­зал Жел­ту­хин, — фюить, бурря.

— Что ты гово­ришь? — спро­сил Никита и подо­шел к барометру.

Жел­ту­хин кла­нялся, сидя на кар­ни­зике, опус­кал кры­лья, бор­мо­тал что-то по-пти­чьи и по-рус­ски. И в эту минуту Никита уви­дел, что синяя стрелка на цифер­блате, далеко отде­лив­шись от золо­той стрелки, дро­жит между «пере­мен­чиво» и «бурей».

Никита заба­ра­ба­нил паль­цами в стекло, — стрелка еще пере­дви­ну­лась на деле­ние к «буре». Никита побе­жал в биб­лио­теку, где спал отец. Посту­чал. Сон­ный, измя­тый голос отца спро­сил поспешно:

— А, что? Что такое.

— Папа, поди — посмотри баро­метр… — Не мешай, Никита, я сплю.

— Посмотри, что с баро­мет­ром дела­ется, папа…

В биб­лио­теке было тихо, — оче­видно, отец никак не мог проснуться. Нако­нец зашле­пали его босые ноги, повер­нулся ключ, и в при­от­кры­тую дверь про­су­ну­лась вскло­чен­ная борода:

— Зачем меня раз­бу­дил. Что случилось.

— Баро­метр пока­зы­вает бурю.

— Врешь, — испу­ган­ным шепо­том про­го­во­рил отец и побе­жал в залу и сей­час же оттуда закри­чал на весь дом: — Саша, Саша, буря. Ура. Спасены!

Том­ле­ние и зной уси­ли­ва­лись. Замолкли птицы, мухи осо­ло­вели на окнах. К вечеру низ­кое солнце скры­лось в рас­ка­лен­ной мгле. Сумерки настали быстро. Было совсем темно — ни одной звезды. Стрелка баро­метра твердо ука­зы­вала «буря». Все домаш­ние собра­лись и сидели у круг­лого соро­ко­но­жеч­ного стола. Гово­рили шепо­том, огля­ды­ва­лись на рас­кры­тые в неви­ди­мый сад бал­кон­ные двери.

И вот в мерт­вен­ной тишине пер­выми, глухо и важно, зашу­мели ветлы на пруду, доле­тели испу­ган­ные крики гра­чей. Отец ушел на бал­кон, в тем­ноту. Шум ста­но­вился все крепче, тор­же­ствен­нее, и, нако­нец, силь­ным поры­вом ветра при­мяло ака­ции у бал­кона, пах­нуло паху­чим духом в дверь, внесло несколько сухих листьев, миг­нул огонь в мато­вом шаре лампы, и нале­тев­ший ветер засви­стал, завыл в тру­бах и в углах дома. Где-то бух­нуло окно, зазве­нели раз­би­тые стекла. Весь сад теперь шумел, скри­пели стволы, кача­лись неви­ди­мые вер­шины. Появился с бал­кона рас­тре­пан­ный Васи­лий Ники­тье­вич, рот его был рас­крыт, глаза рас­ши­рены. И вот — бело-синим осле­пи­тель­ным све­том рас­кры­лась ночь, на мгно­ве­ние чер­ными очер­та­ни­ями появи­лись низко накло­нив­ши­еся дере­вья. И — снова тьма. И грох­нуло, обру­ши­лось все небо. За шумом никто не услы­шал, как упали и потекли капли дождя на стек­лах. Хлы­нул дождь — силь­ный, обиль­ный, пото­ком. Матушка стала в бал­кон­ных две­рях, глаза ее были полны слез. Запах влаги, прели, дождя и травы напол­нил зал.

Письмецо

Никита соско­чил с седла, при­вя­зал Кло­пика за гвоздь у поло­са­того столба и вошел в поч­то­вое отде­ле­ние в селе Утевке на базар­ной площади.

За откры­той заго­род­кой сидел вскло­ко­чен­ный, с опух­шим лицом, почт­мей­стер и жег на свечке сур­гуч. Весь стол у него был зака­пан сур­гу­чом и чер­ни­лами, засы­пан табач­ным пеп­лом. Нака­пав на кон­верт кучу пыла­ю­щего сур­гуча, он схва­тил воло­са­той рукой печать и стук­нул ею так, будто желал про­ло­мить череп отпра­ви­телю. Затем полез в ящик стола, вынул марку, высу­нул боль­шой язык, лиз­нул, наклеил, с отвра­ще­нием сплю­нул и уже только тогда поко­сился заплыв­шими гла­зами на Никиту.

Почт­мей­стера этого звали Иван Ива­но­вич Лан­ды­шев. У него было обык­но­ве­ние читать все газеты и жур­налы: читал от доски до доски и, покуда не про­чтет, ни за что не выдаст. Неод­но­кратно на него жало­ва­лись в Самару, но он только хуже сер­дился, чте­ния же не пре­кра­щал. Шесть раз в год он запи­вал, и тогда в поч­то­вое отде­ле­ние боя­лись даже захо­дить. В эти дни почт­мей­стер высо­вы­вался в окошко и кри­чал на всю пло­щадь: «Душу мою съели, окаянные!»

— Меня папа при­слал за поч­той, — ска­зал Никита.

Почт­мей­стер ничего не отве­тил, опять раз­жег сур­гуч, но, кап­нув себе на руку, вско­чил, зары­чал и сел опять.

— Почему я дол­жен знать — кто такой папа? — про­го­во­рил он крайне недоб­ро­же­ла­тельно. — Тут каж­дый — папа, тут все — папы…

— Что вы говорите?

— Что у вас тысячу пап — говорю, — почт­мей­стер даже плю­нул под стол. Фами­лия, фами­лия, спра­ши­ваю, этому папе-то как? — Он швыр­нул сур­гуч и только после ответа Никиты выта­щил из стола пачку писем.

Никита поло­жил их в сумку, спро­сил робко:

— А жур­на­лов, газет разве нет? Почт­мей­стер начал наду­ваться. Никита, не дожи­да­ясь ответа, скрылся за дверью.

У поч­то­вого столба Кло­пик топал ногой и обхле­сты­вал себя хво­стом, — до того его обле­пили мухи. Два малень­ких, изма­зан­ных квас­ною гущей маль­чика, с льня­ными воло­сами, гля­дели на лошадь.

— Посто­ро­нись! — крик­нул им Никита, садясь в седло.

Один из маль­чи­ков сел в пыль, дру­гой повер­нулся и побе­жал. В окошко было видно, как в руке у почт­мей­стера опять пылал сургуч.

Выехав из села в степь, золо­ти­сто-жел­тую и горя­чую от спе­лых хле­бов, пустив Кло­пика идти воль­ным шагом, Никита рас­крыл сумку и пере­смот­рел почту.

Одно из писем было малень­кое в светло-лило­вом кон­вер­тике, над­пи­сан­ное боль­шими бук­вами — «Пере­дать Никите». Пись­мецо было на кру­жев­ной бумажке. Мигая от вол­не­ния, Никита прочел:

«Милый Никита, я вас совсем не забыла. Я вас очень люблю. Мы живем на даче. И наша дача очень хоро­шень­кая. Хотя Вик­тор очень при­стает, не дает мне жить. Он отбился у мамы от рук. Ему в тре­тий раз обстригли машин­кой волосы, и он ходит весь рас­ца­ра­пан­ный. Я гуляю одна в нашем саду. У нас есть качели и даже яблоки, кото­рые еще не поспели. А помните про вол­шеб­ный лес? При­ез­жайте осе­нью к нам в Самару. Ваше колечко я еще не поте­ряла. До сви­да­ния. Лиля».

Несколько раз пере­чел Никита это уди­ви­тель­ное письмо. Из него пах­нуло вдруг пре­ле­стью отле­тев­ших рож­де­ствен­ских дней. Затеп­ли­лись свечи. Пока­чи­ва­ясь тенью на стене, появился боль­шой бант над вни­ма­тель­ными синими гла­зами девочки, зашур­шали елоч­ные цепи, заис­крился лун­ный свет в замерз­ших окнах. При­зрач­ным све­том были залиты снеж­ные крыши, белые дере­вья, снеж­ные поля… Под лам­пой, у круг­лого стола, снова сидела Лиля, обло­ко­тив­шись на кула­чок… Колдовство.

Читайте также: